Прямое попадание
Сегодняшний день – как открытая рана. Это время непосредственного опыта, прямого высказывания. Для него, должно быть, каждая речь – косвенная, косная, каждая попытка описать, объяснить – надуманна, туманна. Это время не проговаривания – понимания. Не разъяснения – но личного, персонального прояснения, просветления. Сегодня особенно остро звучит вопрос: можно ли по-прежнему выражать свои мысли и переживания с помощью художественных произведений? Писать после Освенцима? Во время Освенцима? Не будет ли попытка высказаться – попыткой утешить себя? Не будет ли слово – приблизительным, окольным, фальшивым? Слово, которое звучит где-то рядом, как свист далеких пуль, но в сердце пробиться не может, потому что сердце занято другим. В сердце другие раны.
И при этом – как же велико желание поделиться своим опытом военных лет у тех, кто был на войне! Заключить этот опыт именно в рассказ, в произведение искусства как свидетельство точнейшее. Помню это желание моего дедушки написать воспоминания о войне – чтобы предостеречь людей от повторения, чтобы больше никогда… И, уже после войны открыв Ремарка и его «На Западном фронте…», он отказался от своего замысла, потому что замысел уже был осуществлен – и трудно написать лучше Ремарка... Правда, то был опыт Первой мировой войны. А уже опытом Второй мировой, жизнью и болью совсем молодого человека, вчерашнего школьника, попавшего на войну, поделился с читателем Булат Окуджава, опубликовавший в самом начале 1960-х годов небольшую повесть «Будь здоров, школяр!». Кажется, в течение многих лет этот текст с его гуманистическим, негромким, честным посылом оставался без внимания, а, возможно, и сознательно замалчивался. Но сегодня время другое – вольно или невольно, повесть как будто сама рвется выйти на свет - и за рамки печатного слова. Жаждет воплотиться в более активном искусстве, осуществиться в реальном действии. Новую жизнь повести Окуджавы – не впервые, но на сей раз особенно отчетливо и ярко – дал Малый Драматический Театр – Театр Европы, где со студентами курса Л.А.Додина спектакль по «Школяру» поставила прекрасный петербургский режиссёр Яна Тумина. Молодым артистам удалось не только вдохнуть в текст новую жизнь, но и наполнить его смыслом дня сегодняшнего, сделать особенно значимым для зрителя – или, скорее, соучастника, со-творца настоящего времени.
Яна Тумина умеет и любит работать с пространством. Комбинируя ресурсы актерского, кукольного, мультимедийного театра, она неизменно затрагивает при этом саму суть бытия на сцене, философию творчества. Иногда происходит намеренное чудо – переполненное смыслом пространство конденсирует в себе идею времени и его выражение. Такое чудо случается и в нынешнем спектакле. Чудо, без которого и сам спектакль не смог бы состояться, быть таким понятным, выразительным. Соположение пространств, со-бытие времён позволяет нашим молодым современникам-актёрам (а, значит, и нам, зрителям) услышать в нынешних уличных ритмах грохот сапог отзвучавшей навеки войны – и услышать их «для себя», затвердить наизусть – так же сильно, глухо, отчаянно. Эти ритмы нарочито современны, то есть понятны, то есть живы. Кинестетически они воплощены в образе скейтборда, на котором катаются актёры, музыкально – в ритмах уличной музыки (рэп или слэм, придающий новое звучание и значение песням Окуджавы), визуально – в образах стрит-арта, городских граффити о былой войне.
Но неверно было бы представить себе спектакль всего лишь упражнением, актерским эссе на тему переноса в современность окуджавской повести. Задач больше, идея глубже. И перед нами пространство не двухмерное. Измерений как минимум три. Нижний слой, уровень трюма, окопа, ада, идентифицируется с пространством жизни как она есть, низовой, базовой. Верхний – и дальний, глубокий – идентифицируется с воспоминаниями, мечтаниями (идеальным довоенным прошлым и идеальным послевоенным будущим) и художественным пространством кинофильма, театра теней, всего того ненастоящего, что безумно хочется воплотить в нашей жизни. И, наконец, верхний ближний слой – тот, в который выныривают скейтбордисты, - есть высшая точка пространства, авансцена бытия. В нем заключены самые пронзительные и откровенные мгновения жизни. Те, которые наперечёт. И в них жизнь сопрягается со смертью и выходит – совсем простой, совсем запросто. В каждый из этих слоёв в свой назначенный, установленный час врывается – не четвёртым ли измерением? – музыка, вечная музыка. Вечно живая, вечно современная.
Для чего это наслоение пространств? В глубинах, шахтах нашего сознания ведется серьёзная психоаналитическая, метафизическая работа. Мы копаем, мы много выкапываем. Через соседство современности и прошлого обнажается непонимание одним временем другого и его неизбежная, угрюмая цикличность – мальчики 2022 года не помнят о мальчиках 1941-го и снова, как прежде другие, готовы отведать военного времени, попробовать снова, «начать сначала». Их мысли о войне – героической и красивой – сливаются с воспоминанием прошлого или мечтами о грядущем, и всё на залитом светом заднике напоминает театр теней, напоминает сплошной синематограф. Самый сильный образ, в котором воплощена эта грёза и этот тип мечтаний в принципе, - образ (Родины?)-матери в развевающемся платьице Мэрилин Монро. Вот она радостно машет шарфиком – и вдруг отпускает его, и колеблющийся шарф зависает в воздушной пропасти ярким факелом Вечного Огня.
Но, безусловно, мечтам этим сбыться не суждено. Война – это совсем другое. Не то, что казалось вчерашним школярам, отменившим школу («Десятого не будет!») и отправившимся в настоящую жизнь. И мы видим – вот она, эта самая настоящая жизнь. Ведь перед нами не разные, изначально отдельные пространства, разнесенные по разным углам сцены. Перед нами одно-единственное пространство, разбитое, расколотое, взорванное. И в этом распавшемся, вывернутом наизнанку, лопатками и костями наружу пространстве становится виднее, яснее, оголеннее тема человека на войне, она как специально выражается в самых простых словах, в самых пронзительных. Мы как будто впервые обращаем внимание на то, как инженерно обнажена эта сцена, как идущая на ней работа явлена глазу и не прячется за кулисами. На этой сцене видны все внутренние перекрытия, переходы между планами, декорации спускаются на наших глазах: сверху - вниз, как будто прошедшее время диктует настоящему, как быть, напоминает ему, как бывает. Жестяные листы каждым ударом множат разрушительные военные звуки – выстрелы, разрывы снарядов. Они не скрыты, они доподлинно искусственны, предельно резки, страшны.
Распадается и образ рассказчика, главного героя, альтер эго Окуджавы. Распадается на несколько актерских воплощений молодых людей и тонет во взрослом, умудренном измерении актера Михаила Самочко, для которого все эти юные лица – флэшбеки, вспышки памяти. Но к этой памяти прошлого отношение – крайне серьезное, на равных, без снисхождения и разочарования. Ведь это и была настоящая жизнь – самая настоящая. Не приключение – а «рассказ о том, как меня чуть не убили».
Справедливо, что коллективный пафос первых (до-опытных) сцен, в которых школяры собираются идти на войну, сменяется резким индивидуализмом последующих, уже военных. Опыт главного героя – всегда или почти всегда его личный. Душа человеческая укрупнена, как и переживания солдата, школяра, поэта носят очень значимый характер. Его боль – большая, его страх – особенно велик. На сцене одновременно не появляется больше 4-5 персонажей максимум, но все они – главные, все – анфас, все – крупным планом. И, если с войны мигом слетает вся ее шелуха – красота, смысл, героическая гибель, значимая смерть – то другие, на сей раз подлинные ценности – дружба, любовь, радость, благодарность – наоборот, обретают подлинный смысл и поистине гигантский масштаб. На этой войне вчерашние школяры перестают играть и начинают жить – жизнью, граничащей со смертью. Вроде бы так не должно быть, жизнь – это всё же про другое; но сегодня это так. Сегодня – то есть на войне. И даже получается, если ты выжил, если не умер, значит, ты как-то не совсем по-настоящему жил, всё-таки отчасти играл, притворялся.
И всё же распавшееся пространство имеет свойство собираться воедино – а война заканчиваться. Для кого-то гибелью всерьёз, для кого-то случайным ранением – и случайным же спасением. Война не пахнет весной и не пахнет победой, и этих торжественных слов нигде не звучит. И всё же - щемящих нот в спектакле достаточно (и без избытка). И всё же - наложение слоёв и времён происходит – особенно ближе к финалу. Еще одна сильная символическая сцена, которая не может не запомниться: где-то в верхнем глубинном слое воспоминаний находится мама, которая льет воду из кувшина куда-то вниз, в подземное пространство, где обретается сын. Освежая, умывая, будоража его. Это нижнее пространство – жизненное, военное, адское – получает новое крещение, новое задание: оно становится продуктивным, из него как будто растет новая человечность, дает свои побеги завтрашнего дня, своё обещание рассвета. Мы не увидим, не услышим, как это обещание сбудется. И к лучшему. Центральная сцена повести – случайная, счастливая, вторая встреча героя с девушкой Ниной (в этой сцене так по-окуджавски мало сказано и много имеется в виду, так щедр подтекст, так глубок каждый взгляд) происходит на разных уровнях и вроде бы реализует «игру» через прием несобственно-прямой речи, но подлинность происходящего пробивает своей тоненькой иглой разные уровни пространства. Сама ценность, уникальность мимолетной и сильной любви персонажей в том, что она живет один миг и не загадывает на будущее. В невозможности ее продлить – залог бессмертия.
Так же стягиваются в один план и разные образы «главных героев». Всё чаще образ Михаила Самочко сливается с образами мальчиков – и его монологи, сказанные как бы исподволь, воспринимаются как самые современные, обращенные с «передовой» рампы непосредственно нынешнему зрителю без обиняков, без наложения пелены прошлого.
Вернутся и коллективные сцены – вместе с музыкой. Сперва - в кульминации действия. В театре Туминой без кукол почти не бывает. И здесь на сцене – куклы, только это оловянные солдатики. На столе, на чуть приподнятом уровне они разыгрывают свой вечный бой, дублирующийся камерой на большом экране как бой практически реальный. «Кто тут плачет? Никто тут не плачет. Просто дети играют в войну». Старый текст Булата Шалвовича оборачивается совсем другой, совсем новой, не заезженной пластинкой. Он говорит непосредственно людям, нашим современникам. Так актуально, что невозможно сдержать эмоций. Не обязательно слёз.
На последнюю, финальную сцену все соберутся в настоящий оркестр. У каждого в руках свой музыкальный инструмент. Играть «До свидания, мальчики…» без слов, одной мелодией. Что это? Надежды маленький оркестрик, так и подмывает сказать? Или же оркестрик безнадежности, который играет, «когда затихают оркестры Земли»? В повести Окуджавы герои рассказывают, как осенью 41-го отправлялись на войну уже без музыки, ее не хватало… А теперь музыки хватает всем. Этот оркестрик с траурными нотами знаменует не то приветствие, не то невозвращение с войны. А, может быть, он хочет просто сказать: объединение именно в музыке, в реальности художественной, обобщающей, возвышенной, подлинной, спасающей. Даже не в слове, хотя и в слове тоже. Если слово станет музыкой – то и в слове тоже.
Незадолго до финала, когда звучит оглушительное наступление, которого не видно главному герою; когда гремит его последний бой – счастливый для него, получившего легкое ранение, трагический для его товарищей, из которых никто не вернется живым, - погибает старый солдат Шонгин, фигура столь же реальная, сколь и символическая. Он, прошедший не одну войну, всегда выходил из нее целым и невредимым. Он учил школяров, как перехитрить смерть, как избежать ее. И тут – не выходит. Он первым падет в том последнем бою. «Прямое попадание» - услышит рассказчик. В повести Окуджавы особенно явственно видно, особенно значимо, как именно к нему, рассказчику, перейдет наследство Шонгина – и умение обойти гибель, и трагическое достояние сразу многих, бесконечных войн. Крест – деревянный иль чугунный… И тот самый дар «прямого попадания» тоже. Дар практически прямого, бесхитростного высказывания, которое объединяет так много слоёв, так много людей. Так попадают слова в наши сердца, «огрубевшие от скитаний», уставшие от войн, от многочисленных поворотов одного и того же сюжета. Нам сейчас опять важно помнить, как опасно это повторение. Важно не допустить его снова. Важно быть всем вместе. Зал знает это, как будто бы помнит или предчувствует, и долго-долго не отпускает молодых актёров. Не смолкают аплодисменты, не заканчиваются финальные поклоны. Это благодарность их смелости, их честности, их абсолютной энергетике, умению передать большой, настоящий текст без нотки фальши. Путём прямого художественного высказывания. Путём, по которому мы можем пройти все вместе – и ещё можем многое понять.
Преподаватель СПбГУ Екатерина Кондратьева
|
Комментарии посетителей (34)
Сегодняшний день – как открытая рана. Это время непосредственного опыта, прямого высказывания. Для него, должно быть, каждая речь – косвенная, косная, каждая попытка описать, объяснить – надуманна, туманна. Это время не проговаривания – понимания. Не разъяснения – но личного, персонального прояснения, просветления. Сегодня особенно остро звучит вопрос: можно ли по-прежнему выражать свои мысли и переживания с помощью художественных произведений? Писать после Освенцима? Во время Освенцима? Не будет ли попытка высказаться – попыткой утешить себя? Не будет ли слово – приблизительным, окольным, фальшивым? Слово, которое звучит где-то рядом, как свист далеких пуль, но в сердце пробиться не может, потому что сердце занято другим. В сердце другие раны.
И при этом – как же велико желание поделиться своим опытом военных лет у тех, кто был на войне! Заключить этот опыт именно в рассказ, в произведение искусства как свидетельство точнейшее. Помню это желание моего дедушки написать воспоминания о войне – чтобы предостеречь людей от повторения, чтобы больше никогда… И, уже после войны открыв Ремарка и его «На Западном фронте…», он отказался от своего замысла, потому что замысел уже был осуществлен – и трудно написать лучше Ремарка... Правда, то был опыт Первой мировой войны. А уже опытом Второй мировой, жизнью и болью совсем молодого человека, вчерашнего школьника, попавшего на войну, поделился с читателем Булат Окуджава, опубликовавший в самом начале 1960-х годов небольшую повесть «Будь здоров, школяр!». Кажется, в течение многих лет этот текст с его гуманистическим, негромким, честным посылом оставался без внимания, а, возможно, и сознательно замалчивался. Но сегодня время другое – вольно или невольно, повесть как будто сама рвется выйти на свет - и за рамки печатного слова. Жаждет воплотиться в более активном искусстве, осуществиться в реальном действии. Новую жизнь повести Окуджавы – не впервые, но на сей раз особенно отчетливо и ярко – дал Малый Драматический Театр – Театр Европы, где со студентами курса Л.А.Додина спектакль по «Школяру» поставила прекрасный петербургский режиссёр Яна Тумина. Молодым артистам удалось не только вдохнуть в текст новую жизнь, но и наполнить его смыслом дня сегодняшнего, сделать особенно значимым для зрителя – или, скорее, соучастника, со-творца настоящего времени.
Яна Тумина умеет и любит работать с пространством. Комбинируя ресурсы актерского, кукольного, мультимедийного театра, она неизменно затрагивает при этом саму суть бытия на сцене, философию творчества. Иногда происходит намеренное чудо – переполненное смыслом пространство конденсирует в себе идею времени и его выражение. Такое чудо случается и в нынешнем спектакле. Чудо, без которого и сам спектакль не смог бы состояться, быть таким понятным, выразительным. Соположение пространств, со-бытие времён позволяет нашим молодым современникам-актёрам (а, значит, и нам, зрителям) услышать в нынешних уличных ритмах грохот сапог отзвучавшей навеки войны – и услышать их «для себя», затвердить наизусть – так же сильно, глухо, отчаянно. Эти ритмы нарочито современны, то есть понятны, то есть живы. Кинестетически они воплощены в образе скейтборда, на котором катаются актёры, музыкально – в ритмах уличной музыки (рэп или слэм, придающий новое звучание и значение песням Окуджавы), визуально – в образах стрит-арта, городских граффити о былой войне.
Но неверно было бы представить себе спектакль всего лишь упражнением, актерским эссе на тему переноса в современность окуджавской повести. Задач больше, идея глубже. И перед нами пространство не двухмерное. Измерений как минимум три. Нижний слой, уровень трюма, окопа, ада, идентифицируется с пространством жизни как она есть, низовой, базовой. Верхний – и дальний, глубокий – идентифицируется с воспоминаниями, мечтаниями (идеальным довоенным прошлым и идеальным послевоенным будущим) и художественным пространством кинофильма, театра теней, всего того ненастоящего, что безумно хочется воплотить в нашей жизни. И, наконец, верхний ближний слой – тот, в который выныривают скейтбордисты, - есть высшая точка пространства, авансцена бытия. В нем заключены самые пронзительные и откровенные мгновения жизни. Те, которые наперечёт. И в них жизнь сопрягается со смертью и выходит – совсем простой, совсем запросто. В каждый из этих слоёв в свой назначенный, установленный час врывается – не четвёртым ли измерением? – музыка, вечная музыка. Вечно живая, вечно современная.
Для чего это наслоение пространств? В глубинах, шахтах нашего сознания ведется серьёзная психоаналитическая, метафизическая работа. Мы копаем, мы много выкапываем. Через соседство современности и прошлого обнажается непонимание одним временем другого и его неизбежная, угрюмая цикличность – мальчики 2022 года не помнят о мальчиках 1941-го и снова, как прежде другие, готовы отведать военного времени, попробовать снова, «начать сначала». Их мысли о войне – героической и красивой – сливаются с воспоминанием прошлого или мечтами о грядущем, и всё на залитом светом заднике напоминает театр теней, напоминает сплошной синематограф. Самый сильный образ, в котором воплощена эта грёза и этот тип мечтаний в принципе, - образ (Родины?)-матери в развевающемся платьице Мэрилин Монро. Вот она радостно машет шарфиком – и вдруг отпускает его, и колеблющийся шарф зависает в воздушной пропасти ярким факелом Вечного Огня.
Но, безусловно, мечтам этим сбыться не суждено. Война – это совсем другое. Не то, что казалось вчерашним школярам, отменившим школу («Десятого не будет!») и отправившимся в настоящую жизнь. И мы видим – вот она, эта самая настоящая жизнь. Ведь перед нами не разные, изначально отдельные пространства, разнесенные по разным углам сцены. Перед нами одно-единственное пространство, разбитое, расколотое, взорванное. И в этом распавшемся, вывернутом наизнанку, лопатками и костями наружу пространстве становится виднее, яснее, оголеннее тема человека на войне, она как специально выражается в самых простых словах, в самых пронзительных. Мы как будто впервые обращаем внимание на то, как инженерно обнажена эта сцена, как идущая на ней работа явлена глазу и не прячется за кулисами. На этой сцене видны все внутренние перекрытия, переходы между планами, декорации спускаются на наших глазах: сверху - вниз, как будто прошедшее время диктует настоящему, как быть, напоминает ему, как бывает. Жестяные листы каждым ударом множат разрушительные военные звуки – выстрелы, разрывы снарядов. Они не скрыты, они доподлинно искусственны, предельно резки, страшны.
Распадается и образ рассказчика, главного героя, альтер эго Окуджавы. Распадается на несколько актерских воплощений молодых людей и тонет во взрослом, умудренном измерении актера Михаила Самочко, для которого все эти юные лица – флэшбеки, вспышки памяти. Но к этой памяти прошлого отношение – крайне серьезное, на равных, без снисхождения и разочарования. Ведь это и была настоящая жизнь – самая настоящая. Не приключение – а «рассказ о том, как меня чуть не убили».
Справедливо, что коллективный пафос первых (до-опытных) сцен, в которых школяры собираются идти на войну, сменяется резким индивидуализмом последующих, уже военных. Опыт главного героя – всегда или почти всегда его личный. Душа человеческая укрупнена, как и переживания солдата, школяра, поэта носят очень значимый характер. Его боль – большая, его страх – особенно велик. На сцене одновременно не появляется больше 4-5 персонажей максимум, но все они – главные, все – анфас, все – крупным планом. И, если с войны мигом слетает вся ее шелуха – красота, смысл, героическая гибель, значимая смерть – то другие, на сей раз подлинные ценности – дружба, любовь, радость, благодарность – наоборот, обретают подлинный смысл и поистине гигантский масштаб. На этой войне вчерашние школяры перестают играть и начинают жить – жизнью, граничащей со смертью. Вроде бы так не должно быть, жизнь – это всё же про другое; но сегодня это так. Сегодня – то есть на войне. И даже получается, если ты выжил, если не умер, значит, ты как-то не совсем по-настоящему жил, всё-таки отчасти играл, притворялся.
И всё же распавшееся пространство имеет свойство собираться воедино – а война заканчиваться. Для кого-то гибелью всерьёз, для кого-то случайным ранением – и случайным же спасением. Война не пахнет весной и не пахнет победой, и этих торжественных слов нигде не звучит. И всё же - щемящих нот в спектакле достаточно (и без избытка). И всё же - наложение слоёв и времён происходит – особенно ближе к финалу. Еще одна сильная символическая сцена, которая не может не запомниться: где-то в верхнем глубинном слое воспоминаний находится мама, которая льет воду из кувшина куда-то вниз, в подземное пространство, где обретается сын. Освежая, умывая, будоража его. Это нижнее пространство – жизненное, военное, адское – получает новое крещение, новое задание: оно становится продуктивным, из него как будто растет новая человечность, дает свои побеги завтрашнего дня, своё обещание рассвета. Мы не увидим, не услышим, как это обещание сбудется. И к лучшему. Центральная сцена повести – случайная, счастливая, вторая встреча героя с девушкой Ниной (в этой сцене так по-окуджавски мало сказано и много имеется в виду, так щедр подтекст, так глубок каждый взгляд) происходит на разных уровнях и вроде бы реализует «игру» через прием несобственно-прямой речи, но подлинность происходящего пробивает своей тоненькой иглой разные уровни пространства. Сама ценность, уникальность мимолетной и сильной любви персонажей в том, что она живет один миг и не загадывает на будущее. В невозможности ее продлить – залог бессмертия.
Так же стягиваются в один план и разные образы «главных героев». Всё чаще образ Михаила Самочко сливается с образами мальчиков – и его монологи, сказанные как бы исподволь, воспринимаются как самые современные, обращенные с «передовой» рампы непосредственно нынешнему зрителю без обиняков, без наложения пелены прошлого.
Вернутся и коллективные сцены – вместе с музыкой. Сперва - в кульминации действия. В театре Туминой без кукол почти не бывает. И здесь на сцене – куклы, только это оловянные солдатики. На столе, на чуть приподнятом уровне они разыгрывают свой вечный бой, дублирующийся камерой на большом экране как бой практически реальный. «Кто тут плачет? Никто тут не плачет. Просто дети играют в войну». Старый текст Булата Шалвовича оборачивается совсем другой, совсем новой, не заезженной пластинкой. Он говорит непосредственно людям, нашим современникам. Так актуально, что невозможно сдержать эмоций. Не обязательно слёз.
На последнюю, финальную сцену все соберутся в настоящий оркестр. У каждого в руках свой музыкальный инструмент. Играть «До свидания, мальчики…» без слов, одной мелодией. Что это? Надежды маленький оркестрик, так и подмывает сказать? Или же оркестрик безнадежности, который играет, «когда затихают оркестры Земли»? В повести Окуджавы герои рассказывают, как осенью 41-го отправлялись на войну уже без музыки, ее не хватало… А теперь музыки хватает всем. Этот оркестрик с траурными нотами знаменует не то приветствие, не то невозвращение с войны. А, может быть, он хочет просто сказать: объединение именно в музыке, в реальности художественной, обобщающей, возвышенной, подлинной, спасающей. Даже не в слове, хотя и в слове тоже. Если слово станет музыкой – то и в слове тоже.
Незадолго до финала, когда звучит оглушительное наступление, которого не видно главному герою; когда гремит его последний бой – счастливый для него, получившего легкое ранение, трагический для его товарищей, из которых никто не вернется живым, - погибает старый солдат Шонгин, фигура столь же реальная, сколь и символическая. Он, прошедший не одну войну, всегда выходил из нее целым и невредимым. Он учил школяров, как перехитрить смерть, как избежать ее. И тут – не выходит. Он первым падет в том последнем бою. «Прямое попадание» - услышит рассказчик. В повести Окуджавы особенно явственно видно, особенно значимо, как именно к нему, рассказчику, перейдет наследство Шонгина – и умение обойти гибель, и трагическое достояние сразу многих, бесконечных войн. Крест – деревянный иль чугунный… И тот самый дар «прямого попадания» тоже. Дар практически прямого, бесхитростного высказывания, которое объединяет так много слоёв, так много людей. Так попадают слова в наши сердца, «огрубевшие от скитаний», уставшие от войн, от многочисленных поворотов одного и того же сюжета. Нам сейчас опять важно помнить, как опасно это повторение. Важно не допустить его снова. Важно быть всем вместе. Зал знает это, как будто бы помнит или предчувствует, и долго-долго не отпускает молодых актёров. Не смолкают аплодисменты, не заканчиваются финальные поклоны. Это благодарность их смелости, их честности, их абсолютной энергетике, умению передать большой, настоящий текст без нотки фальши. Путём прямого художественного высказывания. Путём, по которому мы можем пройти все вместе – и ещё можем многое понять.
Преподаватель СПбГУ Екатерина Кондратьева
Актёры выкладываются по полной, но... Крики, надрыв, голые груди, курево... Рядом сидели две дамы и заливались смехом, большинство же сидело недоумевая. На любителя.
Додин велик, при посредственных актерах он запечатал время. Это бесценно. Зритель (даже те кто не имеет непосредственного отношения к ВСО) живет вместе с актерами именно там и именно в то время. Местами смеется до слез, местами наглухо затакается с немым комком в горле.
Спектакль, без антракта, театралам лучше не принимать коньячелло перед спектаклем, чтобы не притуплять эмоции.
Позор! У итальянцев и так предвзятое отношение к России, а эта постановка не улучшит их мнение о нашей стране. Ушли раньше окончания спектакля. Никогда больше не пойду на Додина.
Театр должен возвышать чувства зрителя, а не портить ему настроение.
Позднее я узнал что поставлен "спектакль" был в 1990 году и это многое мне объяснило - тогда ярая ненависть ко всему советскому была в тренде.
Я смотрела несколько спектаклей в этом театре. Конечно же, очень понравился «Король Лир», «Чевенгур». Очень интересны своими режиссерскими задумками такие сборные спектакли, как «Клаустрофобия». Этот спектакль сумел завоевать множество наград на международном театральном фестивале БИТЕФ. Он был удостоен даже Гран-при. Спектакль представлял собой осмысление русской жизни на основе нескольких произведений русской прозы.
Кроме того, театр ведет очень активную политику в отношении к европейским театрам. Поэтому он удостоен звания Театр Европы.
1. Заявленного актера Козловского на спектакле не оказалось, при том что и в кассе театра сказали и на сайте спектакля на этот день выставлен был именно он.
2. Наш заказ билетов через интернет был просто проигнорирован и пришлось просить друзей купить.
3. Много билетов продавалось из под полы, бабушки-смотрители повыставляли импровизированные стулья в проход и первые 10 минут спектакля люди слонялись по залу в поисках свободных мест. Уверен, кроме неудобства для зрителей это также идет в разрез с правилами пожарной безопасности.
4. Администратор театра - мужчина в годах, к которому мы подошли спросить про отсутствующего обещанного нам Козловского, просто врал в лицо, сказав что на сайте уже выставлен другой актер, а мы дураки не туда посмотрели.
Мы больше в этот театр ни ногой.